«архивных юношей» (термин Пушкина) и «архивных девушек» (термин Ахматовой), такая работа была самой обычной.
Когда наследники русского символизма нуждались в самонаименовании, они назвали себя точно также, как называли себя члены секты Татариновой – адамистами[65]. Вряд ли речь может идти о совпадении вновь образуемых терминов; такая случайность маловероятна на фоне исторической эрудиции, присущей смешанному кругу акмеистов и пушкинистов 1910–1920-х годов. В поиске самоименования члены кружка Кузмина и Радловых наверняка рассматривали «адамизм», но «эмоционализм» им, вероятно, казался современнее и содержательнее. Опус Радловой представляет собой уникальный памятник ценностям, интересам и эрудиции этого круга, памятник поздний (1931) и тем более любопытный своим историзмом и напряженной телесностью. Трагический опыт обогатил восхищение эпохой двух Александров, императора и поэта, тяжким предчувствием близких катастроф. Как писал в своих стихах 1915 года Мандельштам, дальний родственник Радловой:
Какая вещая Кассандра
Тебе пророчила беду?
О будь, Россия Александра,
Благословенна и в аду!
Согласно источнику, который использован в повести Радловой, это Татаринова пророчила русскую беду незадолго до 14 декабря 1825: «Что же делать, как же быть? России надо кровь обмыть»[66]. Как раз во время написания этих стихов Мандельштам находился в постоянном и, кажется, не только родственном общении с Радловой. В моде, как мы видели, были 1830-е, в которых каждый находил себе свой предмет для изучения и образец для подражания. Для Ходасевича и многих других это был Пушкин; для Мандельштама – Чаадаев, по образцу которого юный поэт носил тогда бакенбарды[67]; для Радловой такой моделью уже тогда, наверно, стала Татаринова. Мы мало знаем об атмосфере собственного кружка Радловой, постоянными или временными участниками которого были Сергей Радлов, Михаил Кузмин, Юрий Юркун, Валериан Чудовский, Корнелий Покровский, Осип Мандельштам, Николай Гумилев, Алексей Ремизов, Бенедикт Лившиц, Константин Вагинов, Адриан Пиотровский и, вероятно, забытые нами другие. Безопасно предположить, что своей Татариновой Радлова изобразила то, что она хотела бы, но не всегда могла делать в том Петербурге—Петрограде – Ленинграде, в котором ей довелось жить. Роль интеллектуального лидера здесь играл Кузмин; Радлов и Пиотровский делали революцию в театре и на площади, разрушая границу между ними; а Радлова, хозяйка салона, оставляла за собой светские и собственно эмоциональные (тем более важные для «эмоционалистов») роли.
Героиня
Вероятно, не только под впечатлением от «Богородицына корабля» Вагинов написал в альбом Радловой[68]:
Вы римскою державной колесницей
Несетесь вскачь. Над Вами день клубится,
А под ногами зимняя заря.
И страшно под зрачками римской знати
Найти хлыстовский дух, московскую тоску
Царицы корабля.
Но помните Вы душный Геркуланум,
Везувия гудение и взлет,
И ночь, и пепел.
Кружево кружений. Россия – Рим.
20.08.1922
Помимо указания на «хлыстовский дух» поэтессы, здесь интересна ассоциация между ее зримым образом и гибелью Помпеи. Я связываю это со спорным вопросом об адресате строки Кузмина в его поэме «Форель разбивает лед»: «Красавица, как полотно Брюллова». Радлова считала это своим портретом[69]; приведем еще одно свидетельство. 28 июля 1931 года Радлова писала мужу с юга: «Я очень загорела и <…> вовсе не похожа больше на „полотно Брюллова“ и плечо у меня больше не „жемчужное“»[70]. Мы не знаем, какую картину Брюллова имел в виду Кузмин; на основании стихотворения Вагинова можно предположить, что речь шла о «Последнем дне Помпеи». Друзья и поклонники Радловой отмечали, что ее красота была особого рода. «С моей балетно-классической формулировкой красоты – Анна <Радлова> была очень красивая. Ее отверстые глаза и легкая асимметрия – конечно, красивы. Но в ней не было воздушности и женской пикантности», вспоминал знавший ее приятель[71]. О «красавице», в которой Радлова с гордостью узнавала себя, в «Форели» написано:
Такие женщины живут в романах <…>
За них свершают кражи, преступленья <…>
И отравляются на чердаках.
В сюжете «Повести о Татариновой», как и в фабуле «Богородицына корабля», половая любовь уступает место женскому подвигу отречения и мужскому греху предательства. В постромантическом мире Радловой любовь не является движущей силой и высшей ценностью, но скорее обслуживает сюжет, находя себе необычное применение, некие инструментальные функции. В ее стихах любовь вызывающе часто рифмуется с кровью, как будто эта самая банальная из рифм имеет власть над тайной жизни[72]. Последняя сцена «Богородицына корабля», в которой Разумовский хочет повеситься от любви, а Елисавета ради иного рода любви вырывает свое сердце, построена на том же роковом созвучии:
Рвите его, люди, терзайте, звери, клюйте, птицы,
Мои ненаглядные братцы и сестрицы.
Попитаетесь плоти, напьетесь крови,
Узнаете меру моей любови.
Любовь подлежит преодолению – хирургическому, психологическому, мистическому. «Милая любовь моя, проклинаю тебя страшным проклятием», – говорит героиня «Крылатого гостя». Эта милая, проклятая любовь – скорее всего плотская, та, что ведет к соитию, насыщению или крови. Но есть другой смысл, который русские сектанты называли «духовным»: любовь сосредотачивает силы и волю на одном-единственном человеке, отрывая их от всех остальных, тоже заслуживающих равномерной заботы. Все это отвергается авторским голосом во многих стихах цикла. Как бы ни решала эти проблемы Радлова в своей личной жизни, в мире ее вымысла женщина разрывает границы личной любви, уходя от мужчины к общине и отдавая сердце «хору»; а мужчина тянет ее назад, к плотской любви и, как сказано в «Повести о Татариновой», к «шутовскому унижению телесного соития». Героини Радловой всегда стремятся выйти из-под власти собственного тела, но ее поэтика подчеркнуто телесна. В стихотворении «Каждое утро мы выходим из дому вместе…» авторский голос рассказывает о мыслях о еде, поиске хлеба и, наконец, о голодном головокружении, которое неожиданно благоприятствует «ангелу песнопения», мистико-поэтическому экстазу.
Отдельные намеки в стихах Радловой дают ощутить, как мало мы знаем об этой эпохе и об отношениях между важнейшими ее персонажами, – куда меньше, чем Ходасевич или Радлова знали о жизни александровского времени. В январе 1921 года – время работы над «Богородицыным кораблем» – Радлова писала Любови Блок, которая работала тогда в Театре народной комедии и, вероятно, ждала обещанной ей роли богородицы-мученицы[73]:
Не пойду я с тобою, нету слуха
Для любимого звона и для слов любовных —
Я душою тешу Святого Духа,